Григорий Померанц. Испытание мраком и светом. Когда мне сказали, что умирает очень близкий человек, я увидел, как небо раскололось и падает на землю. Я понимал, что оно не падает (физически), тем не менее я это видел не во сне, а совершенно наяву... Вероятно было так: не успел я подумать — подумать словами, — что если произойдет ужасное, то оно будет для меня, как то-то и то-то, как прямо увидел это — как метафору. В состоянии душевного смятения, потрясения с людьми такое случается. И то, что они видят, — истина, но выраженная в сознании образно, метафорой...
Да я видел, что небо раскололось, как стеклянное окно, и куски начали падать на землю, но тут однопалатница моей жены вдруг произнесла утешительную фразу — дело, мол, еще не решилось. Действительно, Ира лежала на операционном столе, еще была надежда. И падение осколков прекратилось! Они повисли на ленточках бумаги... Откуда бумага? Во время войны стекла проклеивали крест-накрест бумажными лентами — из этого прошлого опыта и выстроилась неожиданная метафора: небо оказалось проклеено полосками бумаги, как стекло. Поверить в это я не мог, но я это видел и потом многое понял. Понял, что выражение «небо с овчинку показалось» — это не шутка. Это какой-то древний человек, с очень простым запасом опыта, испытав страшное горе, увидел, что небо сжалось в овчинку... В романе «Тихий Дон» есть фраза, что после смерти Аксиньи Григорий увидел черное солнце. Меня поразила эта фраза, и я ее запомнил на всю жизнь. Человек, так любивший, как Григорий любил Аксинью, мог увидеть черное солнце — это не придумано. И поэтому я думаю, что всякий рассказ о глубинном опыте — это «икона» истины, подобие истины, метафора истины. Ведь и собственно икона истинна только как возможность сосредоточиться на познании того, что «за ней». Сама икона не есть Бог, она только подобие, которое позволяет сосредоточиться на образе того, что мы хотим постичь... По внутреннему характеру я бы разделил случаи глубинного опыта на два типа переживаний: опыт метафизического страха, отчаяния и опыт метафизического блаженства. Я лично начинал с опыта метафизического страха и отчаяния. Первый раз меня охватил этот страх, когда я в шестнадцать лет познакомился с идеей бесконечности. Я представил себе такую бездну, не имеющую концов ни во времени, ни в пространстве, и в этой бездне — точка, я. Да что — я! Вся земля и все человечество проваливается в эту дыру! Я перестал об этом думать, потому что это было для меня невыносимо. Но четыре года спустя, учась в ИФЛИ на литературном факультете, я читал подряд литературу второй половины XIX века, и мне попадалось одно произведение за другим в таком роде:
Природа знать не знает о былом, Ей чужды наши призрачные годы. И перед ней мы смутно сознаем Себя самих —лишь грезою природы. Поочередно всех своих детей, Свершающих свой подвиг бесполезный, Она равно приветствует своей Всепоглощающей и миротворной бездной.
Или:
Природа — сфинкс. И тем она верней Своим искусом губит человека, Что, может статься, никакой от века Загадки нет и не было у ней.
У Тютчева много таких стихотворений. Они захватывали и потрясали. К этому присоединился Лев Толстой, изобразивший в «Анне Карениной» Левина, который поверил в картину природы, нарисованную материалистическими брошюрами, и это было для него совершенно невыносимо: «Счастливый семьянин прятал шнурки, чтобы не повеситься на них, и боялся ходить с ружьем, чтобы не застрелиться. У Толстого же — «Записки сумасшедшего» (не только у Гоголя, но и у Толстого): там он описывает свой арзамасский ужас от бездны, куда провалился. Затем у Достоевского в романе «Идиот» — размышления у картины Ганса Гольбейна, где природа сравнивается с машиной, перемалывающей самое драгоценное, что существует, — божественную личность. Натолкнувшись на все это и будучи девственно невежественным в философии, я вспомнил себя мальчиком шестнадцати лет и свое видение бездны. Я понял, что такие великие люди стояли в тупике перед задачей, и решил, что надо пытаться пойти навстречу этому страху и досмотреть до конца. Я придумал себе краткое заклинание: «Если бесконечность есть (материальная бесконечность — другой я не представлял), то меня нет, а если я семь, то бесконечности нет». На этом я сосредоточился, и в течение трех месяцев ворочалась эта фраза в голове, анализу она не поддавалась. Я не знал слова «медитация», но, оказывается, загадал себя загадку чистейшей воды дзэнскую. Дзэнские бонзы дают своим ученикам задания, чтобы они впали в отчаяние и, пройдя сквозь отчаяние, пришли бы к другому уровню сознания. Идея такой практики в том, что порок заключается в неправильном устройстве ума, внушенном нам неправильной цивилизацией.
Через три месяца ко мне пришли некоторые решения, связанные с чувством освобождения от страха и какой-то радости. Это было для меня намеком, что дело не в словах, что слова могут быть разными, но я этого намека тогда не понял. Я решил, что эти решения важны. Одна моя знакомая сказала, что это старые решения — одно было зернышком объективного идеализма, а второе — субъективного, что ничего нового я не придумал. Я ей не поверил и впал в характерную ересь, связанную с самостоятельным путем, — впал в тщеславие графомана, придумывающего то, что людям известно, но воображающего себя великим открывателем. Мой опыт был тогда мало плодотворным. Но понимание опыта может постепенно углубляться. В те годы опыт медитации мне почти ничего не давал, но я вспомнил его в отчаянном состоянии, в 1942 году, под Сталинградом. Я испытал тогда очень сильное чувство страха. Я не боялся в первом бою и потому пошел на простое задание, не настраиваясь на то, что надо будет преодолевать страх. Но произошло неожиданное: сказалось то, что я перенес психическую травму, когда был ранен и контужен взрывом бомбы в феврале сорок второго. И теперь, в августе, увидев бомбежку, я ощутил ужас. Полчаса я боролся с совершенно, паническим страхом. Лежал на земле и напрягал всю свою волю, чтобы не побежать куда глаза глядят. Будучи человеком интеллигентным и привыкнув наблюдать за своими чувствами, я направлял волю на то, чтобы разум управлял мною. Но подавить чувство страха не смог. Наконец я вспомнил, что не испугался в свое время бездны пространства и времени. Так неужели испугаюсь нескольких немецких самолетов? Этот наивный вопрос как бы вернул мне опыт преодолевания метафизического страха. Страх обыденный пошел на убыль. И потом всю войну я ничего подобного тому ужасному состоянию уже не испытывал. И мне даже доставляло какую-то радость попасть в рискованную обстановку, когда требовалось преодолеть страх, чтобы полететь над страхом. Обдумывая все это, я понял, что мой метафизический опыт важен был не сам по себе, а только как возможность понять какие-то другие вещи. Лет через двадцать, познакомившись с дзэн-буддизмом, я легко понял суть метода психического шока: растравить в себе чувство метафизической тоски, доводящей до отчаяния, а потом пройти сквозь отчаяние, и тогда ты почувствуешь, что тоска связана с неправильным сознанием. Я смог понять схожие явления и в христианской традиции. Например, почему Бог заговорил с Иовом, а не с его друзьями. Друзья его мыслили системно и очень правильно, а Иов мыслил бессистемно и проклинал Божий мир, задавал Богу вопросы, на которые не было ответа. В этой мучительной борьбе Иова, в его состоянии на краю полного отчаяния и было что-то, что раскрывало глубину сердца, тогда как логические схемы, излагаемые четко и ясно его друзьями, загораживали Бога богословием, а богословие — это еще не Бог, и Бог скорее заговорит с отчаявшимся человеком, чем с систематическим богословием. Другая притча, которую тоже можно понять в этом духе, — пример с александрийским сапожником. Это очень известная история, повторяющаяся в разных вариантах с разными, монахами. По одному преданию, Антоний Великий, основатель монашества, после ряда подвигов спросил Бога, многого ли он достиг? И Бог ему ответил: «Меньшего, чем александрийский сапожник». Так как Александрия считалась вместилищем всякого греха, то Антоний очень удивился и не медля пошел в этот город — искать сапожника. Он его нашел — тот сидел, приколачивал подметку. Антоний начал расспрашивать, как он живет, сапожник ответил, что третью часть своих скромных доходов отдает нищим, третью часть — церкви, а на оставшуюся часть кое-как впроголодь кормится. Это Антония не удивило, он сам питался чем Бог пошлет. «А что еще?» — спросил он. «Да ничего, — отвечал сапожник, — сижу здесь, приколачиваю подметку и думаю: все спасутся, один я буду гореть в аду». Тогда Антоний понял, чем сапожник его превосходит. Эта традиция потом ожила в опыте схимонаха начала XX века Силуана, который учил: «Держи ум свой во аде и не отчаивайся». В таком же духе можно понять евангельскую притчу о фарисее и мытаре. Фарисей благодарит Бога за то, что Бог создал его порядочным человеком, а не таким негодяем, как этот мытарь. А рядом стоит мытарь в отчаянии от своих грехов, сознавая, что он не достоин прощения, и только повторяет: «Будь милостив ко мне грешному». Этот порыв из отчаяния оказывается более непосредственным путем сознания, чем довольство собой. Метафоры разные и притчи разные, но в них общее понимание того, что метафизическое томление, страх не должно обходить, его надо, собравшись с силами, пройти до конца, и тогда на другом конце тоннеля вы увидите рождение света. Пушкин писал в своем гимне чуме:
Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья...
Угроза гибели физической — метафора угрозы метафизической, которую надо мужественно преодолевать. В одной из сказок Льюиса есть эпизод: после гибели сказочной страны все в посмертии оказались перед сияющим золотым львом (за этой метафорой как бы стоит Христос). Сияние льва одних привлекает, они с любовью бросаются к нему, а других пугает, они отшатываются от него и попадают в тень, во тьму вечную. В тибетской книге о промежуточном состоянии (у нас неточно переводят название как «Книга мертвых») описывается, как душа в посмертии оказывается перед выбором: или огонь просветления, который кажется душеобжигающим, страшным, или болотные огоньки, которые влекут в сторону. И очень часто душа выбирает болотные огоньки, убоявшись пути, который есть путь сжигающего просветления. Схожую мысль высказал митрополит Сурожский Антоний (Блюм) — из ныне живущих православных пастырей человек, мне кажется, самого глубокого духовного опыта и интеллектуальной смелости, он толкует очень самостоятельно многие предметы. В одной из проповедей он говорит, что вообще невозможно попасть в рай, не пройдя через ад, — даже Христос после смерти проходил через ад. Митрополит Антоний рассматривает это не как «инспекторское» посещение, а как очищение через огонь... Теперь о другом — об опыте метафизического блаженства. Достаточно часто он дается человеку непосредственно, вроде бы без всякой подготовки. Например, Владимир Соловьев испытал это как встречу с какой-то прекрасной, чисто духовной женской сущностью. И все, что он писал о Софии, было основано на реальном опыте видения. Рамакришна в пятнадцать лет испытал экстаз, увидев стаю птиц на фоне сине-черной тучи, подсвеченной лучом солнца. Кестлер, автор книги «Слепящая тьма», сидя в камере смертников в ожидании исполнения смертного приговора, пережил внутренний взрыв света. В это время он развлекал себя решением математической задачи, чтобы не думать о неизбежном расстреле. Чайтанья, индийский мистик XVI века, испытал такое же состояние, выслушав эротическое стихотворение Видья-пати, восприняв его как метафору слияния с Богом. Это может быть и при реальном соединении глубоко любящих мужчины и женщины... Бывает переживание внутреннего света. Ночью, когда внешний свет почти не касается зрительных нервов, глубинное чувство может проявиться как свет: он вспыхивает изнутри, и в нем тонут все те смутные блики предметов, что были различимы во тьме. И человек чувствует себя нераздельным с целостностью бытия, воспринимаемого как яркий свет, зажигающийся в нем самом. Возможно и другое: восприятие физической реальности, но озаренной, под-с печенной изнутри мощным светом. У меня однажды было переживание света, оно длилось несколько часов на совершенно ровном уровне, на уровне блаженства, едва переносимом: казалось, что сердце разорвется от счастья. Потом, когда усилился внешний свет, то началась борьба внешнего света с внутренним: внешний свет раза два гасил внутренний и погасил окончательно... Что это за свет? Это переживание чего-то глубинного, вечного, целостного. Метафоризм заложен очень глубоко во всех наших представлениях, мы его недостаточно осознаем. Что же происходит после такого опыта? Оказывается, чаще всего он вызывает страшную тоску — желание, чтобы все повторилось. У меня почему-то такого не было, я, видно, был уверен, что переживание будет повторяться. Но схимонах Силуан в своих записках сравнивает чувство, испытанное им в состоянии богооставленности, когда кончалось переживание благодати (вероятно, более глубокое, чем доводилось переживать мне), с чувством Адама, изгнанного из Рая, с чувством матери, потерявшей своего единственного ребенка. Про Серафима Саровского рассказывают, что после того, как он впервые испытал стяжание Святого Духа, то почувствовал себя настолько несчастным (когда чувство это кончилось), что тысячу дней простоял на камне, умоляя бога, чтобы к нему это вернулось.
Внезапное переживание света, — наверное, всегда призыв вступить на духовный путь. А будем ли мы стремиться на этом духовном пути к целой цепи благодатных озарений или смиренно примем, что нам будут даны только зарницы, отблески, — это уже другой вопрос. Здесь, однако, возможны свои ереси. В романе Достоевского «Бесы» рассматривается два вида таких ересей у людей, имевших опыт света: Кириллова и Ставрогина. Они восприняли свет как призыв к сверхчеловеческой гордыне. Опыт озарений сам по себе очень много значит, но не менее важен личный нравственный уровень, нравственные привычки, разум — уж очень легко оступиться. Я думаю, что в «Бесах» как бы представлена лестница, ведущая из преисподней в рай. И на последней ступеньке дьявол может подставить ножку. А на последней ступеньке в ад ангел может протянуть руку, и человек спасется. Никакой изолированный опыт, никакое переживание само по себе ничего не гарантирует. Они что-то нам приоткрывают, но надо еще и понять, что здесь необходима встреча с традицией, знание того, как люди подобный опыт переживали и к чему вели ошибки в понимании такого опыта. Опыт высших мгновений требует очень глубокой и серьезной интерпретации. Был такой опыт у Даниила Андреева, и он его очень обстоятельно проанализировал. «Первая стадия, — писал он, — заключается в мгновенном внутреннем акте, совершающемся без участия воли субъекта и, казалось бы, без видимой предварительной подготовки, хотя, конечно, в действительности такая подготовка, только протекающая за порогом сознания, должна иметь место. Содержанием этого акта является молниеносное, но охватывающее огромные полосы исторического времени переживание нерасчленимой ни на какие понятия и невыразимой ни в каких словах сути больших исторических феноменов. Формой же такого акта оказывается сверх меры насыщенная динамически кипящими образами минута или час, когда личность ощущает себя как тот, кто после долгого пребывания в тихой и темной комнате был бы вдруг поставлен под открытое небо в разгар бури — вызывающей ужас своей грандиозностью и мощью, почти ослепляющей и в то же время переполняющей чувством захватывающего блаженства... Такова первая стадия метаисторического познания. Мне кажется допустимым назвать ее метаисторическим озарением... Вторая стадия не обладает моментальным характером, как первая: она представляет собою некоторую цепь состояний — цепь, пронизывающую недели и месяцы и проявляющуюся почти ежедневно. Это есть внутреннее созерцание, напряженное вживание, сосредоточенное вглядывание — иногда радостное, иногда мучительное — в исторические образы, но не замкнутые в самих себе, а воспринимаемые в их слитности со второй, метаисторической реальностью, за ними стоящей». Попробуем приложить эту концепцию к Откровению Иоанна Богослова. Было яркое, потрясающее отрывочное видение, затем человек всматривался, повторяя его в уме, вглядывался, художественно достраивал, осмысливал в рамках своей философии. Непосредственно для современников Иоанна это было откровение о судьбе Римской империи, в которой они жили. Но было не только это. Много раз возвращаются к этому тексту люди. Апокалипсис — как мне представляется — это не античный рок, это не неизбежность, а предостережение, указание на грозную опасность, которой можно избежать, если достигнуть духовного и нравственного сдвига. Здесь есть аналогия с пророчеством Ионы, грозившего Ниневии, что она будет испепелена; но жители покаялись, и Бог простил их. Такое видение, как у Иоанна Богослова, означает: «Вам должно преобразиться, иначе все рухнет». Здравый смысл возражает: «Не могут же все люди преобразиться, так не бывает». Однако и не обязательно, чтобы преобразились все. Под влиянием проповеди Иоанна Богослова и других апостолов толчок преображения испытало относительно небольшое число людей, но этого оказалось достаточно, чтобы влить новый дух в Римскую империю. После этого восточная ее часть просуществовала еще полторы тысячи лет, а западная рухнула физически, но не духовно. Духовно — как католическая церковь — она выстояла и подчинила этому духу варварские племена. Так и в наше время - думаю, пять миллиардов людей все не преобразятся, но если возникнет сильное духом творческое начало, оно может повести за собой других.
ПОМЕРАНЦ Г. Испытание мраком и светом //Журнал «Наука и религия», М, 1993, №4.
|